Пыль по ноздрям — лошади ржут. Акации сыплются на дрова. Треплется по ветру рыжий джут. Солнце стоит посреди двора. Рычаньем и чадом воздух прорыв, Приходит обеденный перерыв.
Домой до вечера. Тишина. Солнце кипит в каждом кремне. Но глухо, от сердца, из глубины, Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг: Камни — углы, и дома — углы; Трава до оскомины зелена; Дороги до скрежета белы. Надсаживаясь и спеша донельзя, Лезут под солнце ростки и Цельсий.
(Значит: в гортани просохла слизь, Воздух, прожарясь, стекает вниз, А снизу, цепляясь по веткам лоз, Плесенью лезет туберкулез.)
Земля надрывается от жары. Термометр взорван. И на меня, Грохоча, осыпаются миры Каплями ртутного огня, Обжигают темя, текут ко рту. И вся дорога бежит, как ртуть. А вечером в клуб (доклад и кино, Собрание рабкоровского кружка). Дома же сонно и полутемно: О, скромная заповедь молока!
Под окнами тот же скопческий вид, Тот же кошачий и детский мир, Который удушьем ползет в крови, Который до отвращенья мил, Чадом которого ноздри, рот, Бронхи и легкие — все полно, Которому голосом сковород Напоминать о себе дано. Напоминать: «Подремли, пока Правильно в мире. Усни, сынок».
Тягостно коченеет рука, Жилка колотится о висок.
(Значит: упорней бронхи сосут Воздух по капле в каждый сосуд; Значит: на ткани полезла ржа; Значит: озноб, духота, жар.) Жилка колотится у виска, Судорожно дрожит у век. Будто постукивает слегка Остроугольный палец в дверь. Надо открыть в конце концов!
«Войдите». — И он идет сюда: Остроугольное лицо, Остроугольная борода. (Прямо с простенка не он ли, не он Выплыл из воспаленных знамен? Выпятив бороду, щурясь слегка Едким глазом из-под козырька.) Я говорю ему: «Вы ко мне, Феликс Эдмундович? Я нездоров».
…Солнце спускается по стене. Кошкам на ужин в помойный ров Заря разливает компотный сок. Идет знаменитая тишина. И вот над уборной из досок Вылазит неприбранная луна.
«Нет, я попросту — потолковать». И опускается на кровать.
Как бы продолжая давнишний спор, Он говорит: «Под окошком двор В колючих кошках, в мертвой траве, Не разберешься, который век. А век поджидает на мостовой, Сосредоточен, как часовой. Иди — и не бойся с ним рядом встать. Твое одиночество веку под стать. Оглянешься — а вокруг враги; Руки протянешь — и нет друзей; Но если он скажет: „Солги“, — солги. Но если он скажет: „Убей“, — убей. Я тоже почувствовал тяжкий груз Опущенной на плечо руки. Подстриженный по-солдатски ус Касался тоже моей щеки. И стол мой раскидывался, как страна, В крови, в чернилах квадрат сукна, Ржавчина перьев, бумаги клок — Всё друга и недруга стерегло. Враги приходили — на тот же стул Садились и рушились в пустоту. Их нежные кости сосала грязь. Над ними захлопывались рвы. И подпись на приговоре вилась Струей из простреленной головы. О мать революция! Не легка Трехгранная откровенность штыка; Он вздыбился из гущины кровей, Матерый желудочный быт земли. Трави его трактором. Песней бей. Лопатой взнуздай, киркой проколи! Он вздыбился над головой твоей — Прими на рогатину и повали. Да будет почетной участь твоя; Умри, побеждая, как умер я». Смолкает. Жилка о висок Глуше и осторожней бьет. (Значит: из пор, как студеный сок, Медленный проступает пот.) И ветер в лицо, как вода из ведра. Как вестник победы, как снег, как стынь. Луна лейкоцитом над кругом двора, Звезды круглы, и круглы кусты. Скатываются девять часов В огромную бочку возле окна. Я выхожу. За спиной засов Защелкивается. И тишина. Земля, наплывающая из мглы, Легла, как неструганая доска, Готовая к легкой пляске пилы, К тяжелой походке молотка. И я ухожу (а вокруг темно) В клуб, где нынче доклад и кино, Собранье рабкоровского кружка.
Пыль по ноздрям — лошади ржут.
Акации сыплются на дрова.
Треплется по ветру рыжий джут.
Солнце стоит посреди двора.
Рычаньем и чадом воздух прорыв,
Приходит обеденный перерыв.
Домой до вечера. Тишина.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг:
Камни — углы, и дома — углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
Надсаживаясь и спеша донельзя,
Лезут под солнце ростки и Цельсий.
(Значит: в гортани просохла слизь,
Воздух, прожарясь, стекает вниз,
А снизу, цепляясь по веткам лоз,
Плесенью лезет туберкулез.)
Земля надрывается от жары.
Термометр взорван. И на меня,
Грохоча, осыпаются миры
Каплями ртутного огня,
Обжигают темя, текут ко рту.
И вся дорога бежит, как ртуть.
А вечером в клуб (доклад и кино,
Собрание рабкоровского кружка).
Дома же сонно и полутемно:
О, скромная заповедь молока!
Под окнами тот же скопческий вид,
Тот же кошачий и детский мир,
Который удушьем ползет в крови,
Который до отвращенья мил,
Чадом которого ноздри, рот,
Бронхи и легкие — все полно,
Которому голосом сковород
Напоминать о себе дано.
Напоминать: «Подремли, пока
Правильно в мире. Усни, сынок».
Тягостно коченеет рука,
Жилка колотится о висок.
(Значит: упорней бронхи сосут
Воздух по капле в каждый сосуд;
Значит: на ткани полезла ржа;
Значит: озноб, духота, жар.)
Жилка колотится у виска,
Судорожно дрожит у век.
Будто постукивает слегка
Остроугольный палец в дверь.
Надо открыть в конце концов!
«Войдите». — И он идет сюда:
Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: «Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров».
…Солнце спускается по стене.
Кошкам на ужин в помойный ров
Заря разливает компотный сок.
Идет знаменитая тишина.
И вот над уборной из досок
Вылазит неприбранная луна.
«Нет, я попросту — потолковать».
И опускается на кровать.
Как бы продолжая давнишний спор,
Он говорит: «Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди — и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: „Солги“, — солги.
Но если он скажет: „Убей“, — убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови, в чернилах квадрат сукна,
Ржавчина перьев, бумаги клок —
Всё друга и недруга стерегло.
Враги приходили — на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей,
Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей —
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я».
Смолкает. Жилка о висок
Глуше и осторожней бьет.
(Значит: из пор, как студеный сок,
Медленный проступает пот.)
И ветер в лицо, как вода из ведра.
Как вестник победы, как снег, как стынь.
Луна лейкоцитом над кругом двора,
Звезды круглы, и круглы кусты.
Скатываются девять часов
В огромную бочку возле окна.
Я выхожу. За спиной засов
Защелкивается. И тишина.
Земля, наплывающая из мглы,
Легла, как неструганая доска,
Готовая к легкой пляске пилы,
К тяжелой походке молотка.
И я ухожу (а вокруг темно)
В клуб, где нынче доклад и кино,
Собранье рабкоровского кружка.
1929