«Саша Давыдов» (Дорошевич)

«Саша Давыдов» (Дорошевич)
  • Page 1 of 1
  • 1
Archive - read only
«Саша Давыдов» (Дорошевич)
  1. WеniZAY
    WеniZAY
    1
    Пусть на этом скромном надгробном памятнике, моем фельетоне, будет ласковое имя, каким его звали, под которым его любили.
    Лентовский рассказывал, как создался «давыдовский жанр»:
    — «Приехал ко мне тенор Давыдов. Хороший голос, умеет петь. Отлично поёт все ноты, которые написаны в партии. У нас ставили тогда „Малабарскую вдову“. Иду как-то на репетиции за кулисами, слышу, Давыдов напевает:
    У на-бэ-бэ-бэ друзья,
    Ждёт на славу угощенье.
    Что такое? Словно простое белое вино закипело, заискрилось, как шампанское! Спрашиваю:
    — Что ты поёшь?
    — Так. Из „Вдовы“. Дурачусь.
    — Ну-ка, полным голосом!
    Спел.
    Это не то, что написал композитор. Но это гораздо лучше.
    — Дурачься так всегда!»
    И Лентовский отдал приказ:
    — Предоставить Давыдову петь, как он хочет.
    С тех пор Давыдов начал петь, «как бог на душу положит».
    И оперетка:
    — Закипела и заискрилась, как шампанское.
    Нечто подобное было с Мазини.
    Верди захотел послушать знаменитого тенора.
    Тот явился к великому композитору.
    И начал петь ему из его опер.
    Верди слушал, слушал:
    — Бог тебя знает, что ты поёшь! Я ничего подобного не писал. Но это лучше того, что я писал. Так и пой.
    Мне недаром вспомнилось имя Мазини.
    Давыдов был «придворным певцом короля теноров».
    Я жил в Москве, в гостинице «Лувр», рядом с Мазини.
    И однажды вдруг услыхал в номере Мазини пение Давыдова.
    Я слышал, как Мазини аплодировал Давыдову.
    Аплодировал один на один.
    Просил его спеть ещё и ещё.
    И заплатил ему за цыганские романсы серенадой из «Искателей жемчуга».
    Таково было свидание «королей».
    Один был «королём оперных теноров».
    Другой — «королём опереточных».
    Разница между ними была такая же, как между германским императором и князем монакским.
    Но оба были королями «милостью божией».
    Королями от рождения.
    Природа дала и тому, и другому:
    прекрасный голос,
    такую постановку голоса, какой не мог бы дать самый лучший профессор,
    бездну вкуса.
    И помазала их:
    — Талантом пения.
    В тембре Давыдова было нечто «мазиньевское».
    Благодаря природной постановке голоса, они пели так долго.
    И даже в старости они сохранили ту «приятную сипотцу», которую слушать всё же было сладко.
    Чтоб совсем походить на Мазини, Давыдов после «королевского свидания» отпустил себе бороду, остриг её а-ля-Мазини.
    Стал с тех пор надвигать себе шапку на ухо:
    — Как делал Мазини.
    И так снялся.
    О, ребёнок!
    Давыдов был опереточным артистом «первого призыва».
    Когда со сцены раздавался умный смех Родона, когда в оперетке царила очаровательная, изящнейшая С. А. Бельская, и захватывала, покоряла голосом, силою, страстью В. В. Зорина.
    И оперетка была шампанским.
    Настоящим, французским шампанским. Хорошей марки.
    Дававшим лёгкое, приятное опьянение.
    А не той кашинской бурдою:
    — Шампанское свадебное «Пли». Пробка с пружиной. При откупоривании просят остерегаться взрыва.
    Которую, Горбуновским же языком продолжая:
    — Не всякий гость выдержать может.
    От которой только тошнота и пьяный угар.
    Оперетка была остроумной без пошлости, пикантной без порнографии, изящной и весёлой.
    Подмывающе весёлой.
    Это было хорошее время, господа.
    Мы были молоды. Россия была молода.
    Всё у нас было новое.
    Суд был:
    — Новым судом.
    Воинская повинность:
    — Новой воинской повинностью.
    Земства, городские думы — «новыми учреждениями».
    Мы перешли жить в новый дом. Мечтали об «увенчании здания». Совершили «освобождение» у себя и освобождали других.
    Бодрому времени — весёлые песни.
    Остроумная, дерзкая оперетка во Франции хохотала над «священным» классицизмом, в столице белокурой прекрасной Евгении выводила на сцену белокурую Прекрасную Елену, и в «Разбойниках», на глазах у императора, женившегося на испанской графине, смеялась над «фантастическим» монархом, пожелавшим жениться:
    — На испанке.
    Мы переняли эту острую политическую сатиру просто, как весёлую песню.
    Как маленькую «Марсельезу».
    Россия вся была в обновках. Мы были молоды душой. И хотели слышать что-нибудь весёлое.
    Привет вашей памяти, певшие весёлые песни в наше молодое, бодрое время!
    Среди весёлых певцов Давыдов был самым весёлым.
    Давыдов был, действительно, чарующим Парисом.
    Я вижу его, на коленях, с фигурой молодого бога, с тонким профилем, с восторженными глазами, перед сбросившей с себя «лишнюю мантию» царицей, очаровательной царицей, Бельской.
    Видел мрамор я плеч белэсне-э-э-эжных!.
    Какая увлекательная картина!
    Какая красота!
    Он был забавным бедняком Пикилло.
    Ты не красив, о, мой бедняжка! —
    почти с отчаянием поёт своим глубоким бархатным, полным страсти голосом Зорина:
    Ты не богат и не умён!
    Ты с виду чистая дворняжка,
    Как шут гороховый, смешон,
    А меж тем…
    — Что меж тем?.. — на пианиссимо дрожит и страхом, и надеждой голос Давыдова.
    И что-то вакхическое вспыхивает вдруг
    Обожаю, люблю,
    Мой разбойник, тебя!
    И эта красивая, гордая женщина делает движение, чтоб упасть на колени перед своей «дворняжкой».
    И я вижу этот порыв, этот жест Давыдова, которым он подхватывает её, чтобы не дать, не допустить стать на колени.
    И при воспоминании слёзы немного подступают у меня к горлу, как подступали тогда.
    Ведь, это же поэзия. Настоящая поэзия любви.
    Надо сыграть, милостивые государи!
    Надо суметь дать поэзию любви.
    А он умел.
    Как умел дать и поэзию волокитства.
    Коронной ролью короля опереточных теноров был Рауль Синяя Борода.
    Я вижу его.
    Весь — красивая наглость.
    То, что чаровало Эльвиру в дон Жуане.
    Красивое бледное лицо, голубоватая борода, чёрный колет, чёрное трико.
    Он в трауре: отравил жену.
    Носит креповую повязку… на ноге.
    И на печальном лице горят весёлые глаза.
    Супруге незабвенной…
    какой печалью веет это.
    Роскошный мавзолей…
    да его печали нет границ!
    Какой твёрдостью, клятвой звучат его слова:
    Я построю непременно!..
    И вдруг всё лицо ожило:
    К чёрту грусть об ней!
    Но он спохватился, и снова маска печали на лице:
    Молю-ж вас, чтоб участье
    Мне каждый оказал!
    Никогда лицемерие не было передано с таким юмором, с такой элегантностью и с такой увлекательностью.
    Давыдов страшно возмущался каким-то знаменитым французским исполнителем Синей Бороды, которого он видел в Париже:
    — Вообрази! Танцует, когда поёт этот вальс. Танцует! А? Шут! Нет благородства!
    Он облагородил свой образ Синей Бороды. Почти до дон Жуана.
    Увлёкся им.
    С ним слился.
    Эпиграфом над всей его жизнью можно было бы поставить из того же «Синей Бороды»:
    Чтоб жить послаще,
    Как можно чаще
    От жён своих вдовей!
    — Однако, у вас в памяти много опереточных цитат! — скажет хмурый читатель нашего хмурого времени.
    Да, есть.
    Я помню их, как помнят песни своего детства.
    Заканчиваю цитату.
    Наш век короток, —
    Менять красоток
    Цель жизни всей моей!
    Сколько женщин, — о, добродетельных! — теперь предавшихся молитве, нянчащих милых внучат, — сколько женщин украдкой смахнули слезу, набежавшую при известии о смерти легкомысленного друга их молодости?
    Mille e tre.
    Балерины и цыганки, и прекрасные московские купчихи, и французские актрисы…
    Список был бы слишком длинен.
    — Вы поёте порок?
    Я пою легкомыслие.
    Всё прекрасно, что приносит только радость.
    Одно время старая, грешная Москва со снисходительной улыбкой рассказывала о беспутном «Саше»:
    — Вы знаете? Давыдов каждый день ходит на Тверской бульвар посмотреть на своих деток. Трогательная картина! Три кормилицы одновременно выносят гулять трёх его дочерей. Одна законная, две незаконных!
    Бог благословил Давыдова почему-то дочерями.
    У него родились только дочери.
    У него была масса дочерей.
    И все носили различные фамилии!
    И всех он помнил и любил.
    И говорил о них со слезами нежности.
    И они его «признавали».
    И относились к нему, как к большому ребёнку.
    И хорошо делали.
    Этот баловень жизни был ребёнком.
    Как ребёнок, он быстро и охотно плакал.
    При воспоминании о «дочках»:
    — Что-то они все теперь делают?
    От того, что у него нет денег.
    — Что, Саша, если бы тебе вернуть все деньги, которые ты выпил на шампанском?!
    — Что на шампанском! Если бы вернуть, что я при шампанском на жареном миндале проел, — у меня был бы каменный домина! — ответил Давыдов.
    И заплакал.
    Как ребёнок, он был со всеми «на ты».
    С первого же слова.
    И, как ребёнок, не понимал, что «дяди» могут быть очень важные.
    В Петербурге, у Кюба, он подошёл к одному «приятелю», назначенному министром:
    — Ты что-ж это, такой-сякой, — я иду, а ты даже «Саша» не крикнешь?
    Министр посмотрел на «опереточного лицедея», как принц Гарри, сделавшись королём, смотрит на Фальстафа, и перестал посещать ресторан.
    — Чего это он? — искренно удивлялся Давыдов.
    Когда ему нужны были деньги, он просил просто и «бесстыдно».
    Как просят дети.
    У мало знакомых людей.
    И деньги тратил на лакомства.
    Как-то, после удачного концерта, все деньги проел на землянике.
    Дело было в марте.
    Он просидел у Дюссо, — у знаменитого в Москве Дюссо, — целый день в кабинете, пил шампанское и ел только землянику.
    Наконец, распорядитель с отчаянием объявил:
    — Вы, Александр Давыдович, всю землянику в Москве изволили скушать. Везде посылали. Больше нигде ни одной ягодки нет.
    Давыдов уплатил по счёту и сказал:
    — Да и денег тоже!
    Или тратил деньги на игрушки.
    С трудом достав несколько сот рублей, вдруг накупал каких-то абажурчиков для свечей, закладочек для книг.
    — Дочкам подарки.
    — Да ты с ума сошёл! На что им эти игрушки? Дочки-то твои почти замужем!
    — Всё-таки об отце память!
    Нельзя представить себе, на какой детский вздор он тратил деньги, о которых имел самое смутное представление.
    Однажды, в саду «Эрмитаж» он передал знаменитому фактотуму Лентовского, Рулевскому, пачку, завёрнутую в газету:
    — Отнеси ко мне домой!
    И вдогонку крикнул:
    — Да смотри, не потеряй! Ты известный растеряха! Здесь сорок тысяч!
    Все рассмеялись.
    Задетый за живое, Давыдов вернул Рулевского, развернул пачку и показал деньги.
    Это он выиграл в карты.
    Он по-детски радовался шутке.
    В каком-то драматическом журнале было напечатано:
    Какая разница между Давыдовым и Хохловым?
    Тогдашним знаменитым баритоном Большого театра.
    Ответ: от Хохлова требуют «не плачь», от Давыдова — «плачь».
    «Не плачь, дитя» — из «Демона» и романс «Плачь», — которые непременно требовала публика у этих артистов.
    И Давыдов недели, месяцы со счастливым лицом показывал всем истрепавшийся, затасканный номер журнала:
    — А? Читал? Ловко?
    Пока, к удовольствию приятелей, не забыл о своей игрушке.
    В его восторгах было всегда что-то детское.
    В Москву приехал знаменитый итальянский трагик Эммануэль. Великим постом, когда театр «Парадиз», был переполнен артистами по контрамаркам.
    Эммануэль вообще нравился нашим артистам своею «русской простотой игры».
    А в «Отелло» понравился особенно.
    Как же было не вспыхнуть Давыдову?
    — Братец! Надо поднести венок! А? от русских актёров, — предложил он тут же на представлении.
    — Можно. На следующем спектакле.
    Но Давыдову не терпелось.
    Вот! Сейчас же! Сию минуту!
    Тут же сделали складчину, собрали на венок, послали в цветочный магазин:
    сделать немедленно!
    Но как же быть с «печатной лентой»?
    Давыдов метался.
    — А как же печатная лента? Что же за венок без печатной ленты? Лавровый лист выкидывается, а лента остаётся навсегда!
    — Кто же тебе сейчас ленту напечатает?
    И вдруг его осенила мысль:
    — Сторож. Получи 5 рублей. Бери лихача. Поезжай в гостиницу. У меня на стене лента висит!
    Эммануэлю поднести венок… с надписью:
    «Незаменимому исполнителю цыганских песен».
    — Ты с ума сошёл!!!
    Но Давыдов был спокоен:
    — Ничего! Он не поймёт! А ему всё-таки лестно.
    — А переведут?
    — И превосходно! Пускай итальянская бестия чувствует, что такое русский артист! Он, брат, итальянец, за шёлковую ленту удавится! Дрянь, сквалыга! Только наши деньги берут! А русский артист — на! От себя ленту отнял.
    И кто такой, собственно, был Эммануэль, — гений или «бестия», доставить итальянцу удовольствие или уколоть его хотел Давыдов, — разобрать было решительно невозможно.
    Как ребёнок, он быстро привязывался к людям.
    Напечатав в покойной «России» какое-то объявление. он искренно счёл себя с этих пор членом редакции.
    Встречаясь с сотрудниками, говорил:
    — Ну, что у нас в редакции?
    Или вздыхал:
    — Надо бы, братцы, нам собраться, обсудить наши редакционные дела.
    Как ребёнок, быстро ссорился.
    Сидя за бутылкой шампанского, ругательски ругал Лентовского:
    — Что это за человек? Только шампанское пьёт!
    Но назавтра мирился:
    — Лентовский?! Да он скорее без куска хлеба сидеть будет, — а уж актёру заплатит!
    И плакал от умиления.
    Иногда он рассуждал о политике.
    И с глубоким вздохом говорил:
    — Революция необходима! Надо собраться всем и подать прошение на высочайшее имя, чтобы всех градоначальников переменили.
    Он был детски простодушен и по-детски же хитёр.
    Когда он приехал в Москву, у него была масса кавказских безделушек: запонки, булавки, спичечницы с «чернетью».
    Из любезности, эти вещи хвалили:
    — Премиленькая вещь!
    «Саша» сию же минуту снимал с себя.
    — Бери.
    — Что ты? Что ты?
    — Нельзя. Кавказский обычай. Называется: «пеш-кеш». Бери, — обидишь. Раз понравилось, — бери. Куначество.
    Но затем и он начал хвалить у «кунаков» золотые портсигары, брильянтовые булавки.
    И ужасно обижался, что ему никто не дарил «на пеш-кеш»:
    — Мы не кавказцы!
    — Хороши кунаки!
    На него никто долго не сердился, как нельзя долго сердиться на детей.
    Хорошее и дурное было перемешано в нём в детском беспорядке.
    В нём всё старело, кроме сердца.
    Он оставался ребёнком.
    Но старость шла.
    Я помню спектакль в «Эрмитаже» Лентовского.
    Было весело, людно, шикарно.
    Шли «Цыганские песни».
    Антип, Стеша повторяли без конца.
    Давыдов пел «Плачь» и «Ноченьку».
    И вот он подошёл к рампе.
    Лицо стало строгим, торжественным.
    Пара гнедых, запряжённых с зарёю
    Первое исполнение нового романса.
    И со второго, с третьего стиха театр перестал дышать.
    Где же теперь, в какой новой богине
    Ищут они идеалов своих?
    Артистка Е. Гильдебрандт покачнулась. Её увели со сцены.
    Раисова — Стеша — наклонилась к столу и заплакала.
    Красивые хористки утирали слёзы.
    В зале раздались всхлипывания.
    Разрастались рыдания.
    Кого-то вынесли без чувств.
    Кто-то с громким плачем выбежал из ложи.
    Я взглянул налево от меня.
    В ложе сидела оперная артистка Тильда, из гастролировавшей тогда в «Эрмитаже» французской оперы Гинцбурга.
    По щекам у неё текли крупные слёзы.
    Она не понимала слов.
    Но понимала слёзы, которыми пел артист.
    Бывший в театре гостивший в Москве французский писатель Арман Сильвестр, лёгкий, приятный писатель, толстый, жизнерадостный буржуа, в антракте разводил руками:
    — Удивительная страна! Непонятная страна! У них плачут в оперетке.
    Вы, только вы и верны ей поныне,
    Пара гнедых… пара гнедых…
    Давыдов закончил сам с лицом, залитым слезами
    Под какое-то общее рыдание.
    Такой спектакль я видел ещё только раз в жизни.
    Первое представление «Татьяны Репиной».
    Но только играла Ермолова!
    Перед «веселящейся Москвой» рука опереточного певца начертала:
    — Мани, факел, фарес.
    И этот маленький мирок эфемерных, весёлых мотыльков, как росою, обрызганных брильянтами, испугался и заплакал.
    Это было похоже на сцену из «Лукреции Борджиа».
    «Un segretto del’esser’felice…»
    подняв бокал, беззаботно поёт Дженарро.
    И вдруг раздаётся похоронный звон.
    Оргия похолодела, замерла.
    Это была панихида.
    Похороны таланта были, — стыдно сказать, — в ресторане.
    Стыдно сказать?
    Но мёртвые, — да ещё мёртвые дети, — срама не имут.
    Ресторан Кюба, в Петербурге, стал устраивать какие-то особенно шикарные ужины.
    С певцами.
    И на эстраду, перед ужинавшими, за несколько десятков рублей вышел Давыдов, сам ещё недавно кутивший здесь.
    Ему пришла в голову детская затея.
    Спеть перед этой весёлой толпой «Нищую» Беранже.
    Бывало, бедный не боится
    Придти за милостыней к ней.
    Она-ж просить у вас стыдится…
    Подайте, Христа ради, ей!
    И при словах «Христа ради» несчастный Давыдов махнул рукой, расплакался и ушёл с эстрады.
    Через день он сидел у того же самого Кюба; оживлённый, и объяснял, что с ним случилось:
    — Я, брат, привык петь, чтобы муху было слышно, как пролетит! В храме! А тут вилками, ножами стучат! Всякий артист сбежит.
    Он мог расплакаться над романсом, но легкомысленно пройти мимо трагедии своей жизни.
    Было бы соблазнительно написать контраст:
    Блестящее начало и ужасный конец.
    Но это была бы неправда.
    Я видел «казнь артистов».
    При мне в Москве был освистан старик Нодэн в опере, ему посвящённой, в «Африканке».
    Старик умирал от голода и должен был петь, когда ему трудно было даже говорить.
    Ничего подобного Давыдову, слава богу, не довелось пережить.
    Судьба хранила своего баловня.
    И его биография, редкая биография:
    Счастливца на земле.
    Семья Давыдова была обеспечена.
    Когда через его руки проходили большие деньги, один из его родственников отнял у «беспутного Саши» несколько десятков тысяч и открыл магазин, который вполне обеспечил жизнь семьи и воспитание законных детей.
    Незаконным он передал вместе с кровью чудный талант — пение.
    Всё устроилось в жизни отлично.
    У «беспутного Саши» был и свой угол, и кусок хлеба.
    Тёплый угол и кусок хлеба с маслом.
    Хороший кабинет в отличной квартире, где он мог передохнуть от бурной жизни, и вкусным обедом с бутылкой кахетинского, которое он пил после ресторанного шампанского с неизменным умилением:
    — А? Говорят, бургонское? А разве с кахетинским сравнить можно? Своего не умеем ценить!
    И иногда от умиления плакал.
    Всё необходимое было.
    А на «легкомыслие» он должен был промышлять.
    И промышлял.
    Жил, как птица небесная.
    То вдруг занимался делами.
    — Я, брат, теперь коммерцией занимаюсь. Распространяю шампанское «Кристалл».
    Но, кажется, больше выпил этого шампанского чем распространил.
    То вспоминал старое и ехал в провинцию давать концерты.
    То просто занимал.
    То кутил с приятелями.
    Жил весело, как могут жить только беззаботные люди, и это истинно мудрое дитя!
    Его, отлично одетого, весёлого, можно было встретить везде, где веселятся.
    Только там, где веселятся.
    За несколько дней до смерти его видели в скэтинг-ринге.
    Он был беззаботен и весел, как дон Жуан на последнем ужине.
    А каменный Командор уже подходил.
    И стучали его тяжёлые шаги.
    Счастье не слышит, когда они раздаются, — чёрт знает, где ждёт иногда Командор!
    Он остановился на январском морозе, на петербургском ветру, у дверей залитого огнями скэтинг-ринга.
    И когда «Саша Давыдов» выехал, шутя, остря, смеясь, в распахнутой шубе, с шапкой, надвинутой на ухо, а-ля-Мазини, с видом vieux marcheur’а, говорящего: «Ещё поживём!» —
    Командор дохнул на него своим холодным дыханием.
    Крупозное воспаление лёгких.
    И вот:
    Тихо туманное утро столицы.
    По улице медленно дроги ползут.
    Спи спокойным, детским сном, милый Саша.
    Спасибо тебе за твои прелестные песни.
    Да будет тебе земля легка, как легка была жизнь.
  • Page 1 of 1
  • 1
Search:
«Саша Давыдов» (Дорошевич)
2024 Hosted by uCoz
Запрещено использование материалов сайта без прямой ссылки на источник. Все права защищены.