Друг пришёл… А, впрочем, почему «друг», — Бог его знает! Двусмысленный это термин — «друг». В теории — «второе я», а с обиходной точки зрения, — просто человек, который около тебя околачивается. И ты около него околачиваешься. И оба не знаете, — с какой стати и зачем. Если это взаимооколачивание продолжается порядочный срок, года два-три скажем, оно начинает слыть сперва дружбою, потом старою дружбою, а там — глядь — и в хрестоматию попадёшь, вместе с Орестом и Пиладом, Дамоном и Пифием. Дружба, сходственна с вином: мадера просто, мадера vieux[1], мадера trés vieux[2] и, наконец, trés vieux extraordinaire[3], с показанием какого-нибудь фантастически давнего года, — это, значит, когда уже пора в хрестоматию. И, как мадера, обычно, делается совсем не на острове Мадере, но в городе Кашине, так и дружбы российские имеют удивительно постоянное свойство возникать на почвах и при обстоятельствах, казалось бы, к дружбе столь же мало располагающих, сколь мало предрасположен город Кашин к производству мадерных лоз. И, как в бутылке кашинской мадеры, под красивым ярлыком, нет ни капли благородного виноградного сока, так и в дружбах российских, по большей части, мы встречаем весьма мало именно тех элементов, коими должны бы они оправдываться и обосновываться: сходства характеров, единства в образе мыслей и занятий, веры в одни и те же идеалы, — скажу даже больше: просто симпатии. «И ненавидим мы, и любим мы случайно». Свяжет чёрт верёвочкою, — и пошёл Иван Иванович околачиваться об Ивана Никифоровича лет этак на двадцать на пять, пока не прилетит поссорить их какой-нибудь гусак. Кроме того, как ни странно, есть дружбы, прямо-таки построенные на привычной и постоянной грызне и антипатии. Из далёкого, провинциального детства встают предо мною образы двух седых стариков — старого протопопа и купца, воротилы уездного города. Протопоп был славный, весёлый человек, вдовец, охотник выпить, побалагурить, душа честнейшая, полная той, сама себя не замечающей, но глубокой и чистой веры, что, в наивной цельности своей, теперь, кажется, уже и не встречается больше ни в каком сословии. Купец — человек тоже ничего себе, но заноза несноснейший и делец хитроумный. Протопоп считал его первейшим в мире плутом, а купец протопопа — праздным лодырем и бездельником. Оба отзывались друг о друге за глаза как нельзя хуже — и оба жить друг без друга не могли. И ничем нельзя было так угодить протопопу, как придти к нему рассказать о какой-нибудь новой «подлости» его друга-врага. Дом был у протопопа огромный, с длинною анфиладою проходных комнат, и с утра, после обеден, в каждой комнате — столик, а на столике — графинчик. Ходит протопоп из комнаты в комнату, то у одного столика приложится к графинчику, то у другого, а какой-нибудь гость, делающий ему компанию, врёт старику, что в голову придёт, про «Ефим Петрова»… — А слышали вы, отец протопоп, как вчера Ефимка обставил краснухинских мужиков на овсе? — Да ну? да что вы? Ну-те, ну-те, рассказывайте поскорее, Богом молю… Слушает, всплёскивает руками, ужасается. — Подлец-то! а? подлец-то какой! Казни за такие дела мало!.. Ведь нищие краснухинские-то, с нищих суму снимает… Да что же он, старый хрен, вовсе что ли Бога забыл? — Видно, что забыл. — Так — хоть о смертном часе помнил бы! Ведь помирать будем, недолго уж ему… старый человек!.. куда он себя готовит?! — В место, надо полагать, не прохладное-с! — Прямо — к Иуде Искариотскому, — решительно утверждает отец протопоп, — так-таки вот прямо в одном котле с Иудою будет вариться… и с Каином!!! И в ту же минуту, взглянув в окно и приметив бредущего через соборную площадь Ефима Петрова, вопит зычным басом: — Ефим Петрович! батенька! что же вы?! ужели мимо дружка пройдёте — не побываете? — Ваши гости, отец Иван, ваши гости, — слышится ласковый ответ. А протопоп, тем временем, успел уже пожаловаться гостю: — Ишь — тащится, христопродавец! Очень надо!.. И чего он шляется ко мне? что ему у меня сладко? Ведь знает, что противен он мне, — инда нутро от вида его гнусного переворачивается, а каждый день — у меня, да у меня… Я вам так скажу: лучше бы мне с Варравою водку пить, чем с этим извергом! Ефим Петров входит на крыльцо. Протопоп встречает его с самым искренним радушием, нежнейшею вежливостью; старики обмениваются любезностями, вместе путешествуют между водочными столиками, пьют, закусывают, — наконец, усядутся друг против друга в кресла, и… пошла писать губерния! О. Иван (язвительно). Слыхал я, что вас, Ефим Петрович, надо поздравить с покупочкой? Ефим Петров (совершенно хладнокровно). С какою, отец протопоп? Много чего ноне покупать приходится… О. Иван. Овёс, сказывают, в Краснухине выгодно приобрели… Ефим Петров (сразу смекнув, откуда дует ветер, — с полным бесстрастием). Овёс? да, ништо, отец протопоп, не без пользы! О. Иван (на зените язвительности). Ну, поздравляю, поздравляю! Ефим Петров (точно так же). Да уж поздравьте, поздравьте! О. Иван (к присутствующим). Вот, выходит, и правда, что я сейчас говорил: хороший человек у нас Ефим Петрович, — и себя не обидит, и мужичкам какое подспорье даёт!.. жалеет меньшого-то брата… не то что другие! Ефим Петров. Как мужичка не жалеть? Мужик, он — кормилец! О. Иван (про себя). Жалел волк кобылу, — оставил хвост да гриву! Ефим Петров (прекрасно всё расслышал, но сохраняет полную невозмутимость). Ась? Простите великодушно, отец протопоп: я на ухо-то слаб… не разобрал, что соблаговолили изрещи… О. Иван. Ничего, Ефим Петрович, я так — свои мысли… Неблагодарные, выходят, мужики-то. Вы им благодетельствуете, они ревмя ревут. Через этого, говорят, Ефима Петрова мы все скоро по миру пойдём… Разбойник, говорят, он, аспид, кровопийца, анафема! Вы извините, Ефим Петрович, что я вам такие слова передаю: не моё, а их дурацкое рассуждение… Ефим Петров. Не извольте беспокоиться, отец Иван! Разве переслушаешь всего людского разговору? Известное дело, — собака лает, ветер носит. На всякое чиханье не наздравствуешься… Вон и про ваше высокоблагословение сегодня в лавках куда как нехорошо разговаривали, — так нешто это возможно брать во внимание? О. Иван (вскипая). То есть, что же это могли про меня разговаривать?! Ефим Петров. Известно что… люди глупые… Дурашный, говорят, совсем дурашный протопоп у нас стал, из ума старик выживает, только и горазд, что водку пить, а то, небось, и в книги-то честь разучился… О. Иван (в азарте). Это вы врёте! Это вы сами выдумали! Ефим Петров. А вы про краснухинских мужиков выдумали! О. Иван. Нет, не выдумал! Что вы грабитель, вся губерния знает! Ефим Петров. А вы спьяну двоюродных без оглашения повенчали!.. И — этак препираются до позднего вечера. А затем расстаются, учтивейшим образом желая друг другу спокойной ночи и приятных сновидений, чтобы на завтра, при первой же встрече начать новый бой. Сегодня — сражение у протопопа, завтра — у Ефима Петрова. Ходят один к другому в гости и ругаются… Прожили они в подобном препирательстве лет сорок, а когда протопоп умер, купец пережил его очень недолго, и даже для самого поверхностного наблюдателя последних дней его не оставалось сомнений, что век Ефима Петрова был укорочен тоскою по друге-спорщике. У автора этих строк нет старых друзей, — быть может, потому, что я не успел ещё выдержать имеющихся до ярлыка trés vieux, а, быть может, и потому, что вообще не судьба мне выдерживать их до столь лестного для меня и для них хрестоматического этикета. Есть два словечка «хорошие отношения», которые, я считаю гораздо более осмысленными, вероятными, возможными и удобными, чем слово «дружба», — и, когда возникает из них последняя, я всегда грустно вздыхаю мысленно: — Вот и ещё одним хорошим отношениям конец!.. Друг — существо, быть может, и прекрасное, — иначе бы его не восхваляли в хрестоматиях, но и ужасное, — иначе вы не отправляли бы друзей своих в уме своём ко всем чертям раз по десяти на день!.. Друг — это несноснейший тиран, которого изобрёл Вельзевул, чтобы отравлять спокойствие людей, ухитрившихся в жизни своей увернуться и от злой жены, и от лютой тёщи. Пока вы с человеком только в хороших отношениях, — даже при весьма значительной интимности, — есть между им и вами стена «чужести», её же не перешагнёт никакое амикошонство, есть своего рода noli me tangere[4], сохраняющее вам свободу личности. Но — друг?!.. Это — человек, входящий в дом, по самоданному пропускному листу, мимо прислуги, которая не смеет остановить его словами: «барин занят», «нездоров», «барина нет дома», ибо: — Занят? Да разве я помешаю? разве я в состоянии помешать? Я друг! Пусть занимается при мне, — я не в претензии! — Нездоров? Что с ним, таким-сяким? Надо взглянуть! Эй ты, лежащий-болящий! нечего валяться-то! подбодрись, баба! Авось болезнь не к смерти, а к славе божией! Не видишь: друг пришёл! — Не одет? Да мне-то что?! Очень мне нужны его церемонии! Я — друг… При мне — хоть без панталон! — Нет дома? Ну, и ладно! Я подожду в кабинете… — Барин не любит, чтобы без него… — Ну, ну, ну… пожалуйста!.. Не чужой я. Я друг. И, возвратясь, вы находите друга — у письменного вашего стола: сидит человек и, ничто же сумняшеся, разбирает вашу почту. — А, здравствуй! вот и ты! Как я рад, что дождался! А твой олух не хотел было пускать меня. Пожалуйста, внуши ты ему, чтобы он научился различать своих от чужих… Эка, писем-то тебе наслали сегодня! — Да… Но зачем же ты распечатал некоторые?! — А что за важность?! — Да та важность, что письма адресованы мне, а не тебе. — Ну, вот ещё тонкости! Ведь к тебе по литературным делам пишут, — какие же тут могут быть секреты? Да я и не разболтаю. Разве ты не друг мой? — Друг-то, друг, но всё же, знаешь, чужая корреспонденция… — Пустяки! Буду нем, как могила… А тебе преинтересные вещицы, однако, сообщают. Вот тут какая-то барыня описывает, как её дочь мерзавец один соблазнил, увёз и бросил… Фамилии, конечно, просит сохранить в тайне. — Какая же теперь к чёрту тайна, когда ты прочитал письмо? — Ну, вот! болтун я что ли? Обидно даже! Говорю тебе: могила!.. Ты что будешь делать сейчас? — Я? Фельетон писать. — Ага! Фельетон!.. Да неужто ты ещё не написал фельетона? — Нет. — Эка сечь тебя некому!.. Когда же ты успеешь? Ведь времени-то тебе осталось — ой-ой-ой, как мало. — Да, немного. — И сколько раз я советовал тебе: пиши накануне!.. Ну, садись, садись, пиши, а то ещё опоздаешь… Пиши, пиши, я тебе не мешаю!.. Tiens! одну минуту: ты слышал, Сигма получил орден? — Слышал — Как же, как же! «За неслужебные заслуги». Знаешь, мне это очень нравится, потому что… Если позволишь, я тебе наскоро выскажу свой взгляд на положение журналиста в современном обществе… Вкратце, вкратце, я знаю, что ты должен спешить… Ту-ту-ту, ту-ту-ту, — застучала говорильная машина на добрые полчаса! — Ну, вот я и кончил, — можешь не бороздить чела своего морщинами нетерпения! Ох, вы, литераторы… всё важных птиц, да занятых людей из себя корчите! Садись, пиши, не мешаю… Да я и уеду сейчас. Который час? Четыре? А мне к пяти на Балтийский вокзал надо, — стало быть, в половине пятого я от тебя уеду. Ты позволишь посидеть эти полчаса у тебя? — Сиди. — Я почитаю газеты, а ты пиши, пожалуйста, пиши, я никогда себе не прощу, если ты из-за меня не исполнишь своей обязанности. Да! одно слово: скажи, пожалуйста, а Потапенко — в Париже? — В Париже. — Что он там делает? Мне очень хочется ответить: — Вероятно, мается с каким-нибудь парижским другом точно так же, как я с тобою, эфиоп ты этакий. Но вспоминаю, что предо мною «друг», сдерживаюсь и кротко отвечаю: — А кто ж его знает? — Да-да-да… весело теперь в Париже, погода хорошая, министерства летают, как шары воздушные, ну, потом живого Дрейфуса привезут… клетку, пишут в телеграммах, уже приготовили… — Какую клетку?! — Тьфу! Заболтался! Вот уж — язык-то, что тряпка: болтает, а голова не знает… Не клетку, а тюрьму! Тюрьму, а не клетку! Ты рад? — Ах, мне решительно всё равно сейчас! — Как «всё равно»?! А ещё литератор! Разве литератору может быть всё равно, что привезут Дрейфуса? Ты посмотри, как другие литераторы волнуются… Вон хотя бы Антон Чехов… Кстати: Антон Чехов-то всё болен… И Сенкевич болен… С чего это они все расхворались? как ты думаешь? а? Смотрю на него взглядом раненого на смерть мамонта и отвечаю с посильным смирением: — Вероятно, с ними слишком много друзья разговаривают. — Ха-ха-ха! Это камушек в мой огород? Остри, остри! Острее комариного носа не будешь! слыхал?.. Однако, я тебя и впрямь задерживаю. Садись, пожалуйста, и работай, не отлынивай от дела, — а то потом ещё всю свою неаккуратность на меня свалишь… О чём писать-то будешь? Небось о Вальдеке Руссо? Затаскали вы, господа фельетонисты, этого Вальдека Руссо… Заладила сорока Якова, твердит одно про всякого! — Да и не думал я про Вальдека Руссо… ну его! — Помилуй! как же так? Да ведь это, братец, тема! злоба дня! Об этом необходимо. Ты должен отвечать интересу минуты: публика требует… — Ну, и пиши сам, если нравится. — А ты думаешь, не написал бы? Вот только лень, а то сел бы и написал… Ну — если не о Вальдеке Руссо, так уж и ума не приложу, какой сюжет можешь ты высосать из текущих событий… Вот разве насчёт Македонии? Вижу, что конца не будет болтовне — и, в отчаянии, вру: — Да, да, именно насчёт Македонии. Лицо друга проясняется. — Македонии? Он опускается в кресло, ставит цилиндр на пол и смотрит на часы: — Эге! уже сорок минут пятого… пятичасовой поезд, стало быть, — ау! Ну, и тем лучше… Если ты о Македонии, я тебя так не оставлю. Я тебе насчёт Македонии свои взгляды изложу. Это, брат, штука серьёзная, я этим вопросом вплотную занимался. — С чем тебя и поздравляю. — Какие знакомства свёл ради этого! Только что — ха-ха-ха! — Александра Македонского не интервьюировал, а то — с посланником даже беседовал… — С македонским?! Друг мой! очнись! пойди — выпей стакан холодной воды! — Не с македонским, — какой там к чёрту македонский? А — с посланником Гебридских островов… Умнейший, братец ты мой, человек и такой обходительный: всё карамельки сосёт… А, впрочем, не иронизируй: и македонские посланники в свой срок будут. Уж мы с Комаровым постараемся… Ты меня расспроси, — я тебе такие вещи порасскажу… фельетончик выйдет, — публика пальчики оближет. — Если только я успею его написать, а типография — набрать и напечатать, — пробую язвить я, — увы! напрасно! друг неуязвим! — Пустяки! лучше запоздать, но написать что-нибудь основательное, чем, зря, верхоглядствовать… Ты слушай… Ту-ту-ту, ту-ту-ту… опять гул машины красноречия — и уже не простой на этот раз, но ротационной: речь льётся быстрее горного потока, — и хоть бы на одном новом факте, хоть бы на одной оригинальной мысли приостановила внимание! Только удивляешься: угораздит же человека прочитать и запомнить наизусть такую уйму передовых статей!.. Слава Богу! Стоп ход! Излился и переводит дух. — Понял? — Понял. — Что скажешь? — Да — что сказать… Скажу тебе некрасовским стихом: Не говори же чепухи Ты, рьяный чтец, но критик дикий!.. — Ну, да, конечно, — обиделся друг, — где же нам! Конечно, вы одни — профессионалы — адепты истины… Я, не отвечая, со свирепостью сел к письменному столу и написал: «Этюды СѴП..».. Затем рука моя машинально, сама собою, точно на спиритическом сеансе, вывела слова: «Друг пришёл»… Друг, между тем, сидел в аршине от меня расстояния, чего терпеть не могу, курил сигарищу, чего не выношу, шуршал огромною газетищею, чего я слышать не в состоянии… Я отвернулся, чтобы не видать и не слыхать его, и рука моя зачертила по бумаге: «Он много ездит по России, хорошо знает её беды и нужды. Он — только что из губерний неурожая и привёз с собою много непосредственных наблюдений над голодн…» — А вот уж за это я не похвалю, — раздался голос. Я вздрогнул и оглянулся… Друг, подобравшись на цыпочках, стоял за мною и, через плечо моё, бесцеремоннейшим манером читал, что я пишу. — Не похвалю!.. повторил он, не замечая моего удивлённого и даже несколько негодующего взгляда, — голод да голод, неурожай да неурожай, бесправие, да поползновение… что у вас, господа, более весёлых тем что ли нету?.. Ну-ка покажи, что ты там дальше-то пишешь? Эх, не последи за вами… И — пользуясь тем, что, в изумлении, я невольно приподнялся с места, — «друг» без долгих околичностей юркнул, за спиною моею, на мой стул и, вооружившись карандашом, забрал в руки начатую рукопись… «Обрушься на меня, ты, вековое зданье!»… Есть же, наконец, modus in rebus! Я решился — и позвонил. И, когда вошёл мой слуга, я спросил его: — Порфирий! нет ли у вас по близости предмета потяжелее? — Утюг или безмен-с? — Ударьте им — что есть у вас силы — этого господина по темени, а, когда будут составлять протокол об убийстве, покажите, что это сделал я… Только теперь друг мой, кажется, понял, что он мне несколько надоел и мешает. Он встал, сделал дружеский знак: — Не беспокойтесь мол идти за безменом, Порфирий! И, послав мне воздушный поцелуй, расточился в воздухе, яко дым. И после всего вышесказанного — о чём же было мне писать как не о друзьях, чёрт возьми?!
А, впрочем, почему «друг», — Бог его знает! Двусмысленный это термин — «друг». В теории — «второе я», а с обиходной точки зрения, — просто человек, который около тебя околачивается. И ты около него околачиваешься. И оба не знаете, — с какой стати и зачем. Если это взаимооколачивание продолжается порядочный срок, года два-три скажем, оно начинает слыть сперва дружбою, потом старою дружбою, а там — глядь — и в хрестоматию попадёшь, вместе с Орестом и Пиладом, Дамоном и Пифием. Дружба, сходственна с вином: мадера просто, мадера vieux[1], мадера trés vieux[2] и, наконец, trés vieux extraordinaire[3], с показанием какого-нибудь фантастически давнего года, — это, значит, когда уже пора в хрестоматию. И, как мадера, обычно, делается совсем не на острове Мадере, но в городе Кашине, так и дружбы российские имеют удивительно постоянное свойство возникать на почвах и при обстоятельствах, казалось бы, к дружбе столь же мало располагающих, сколь мало предрасположен город Кашин к производству мадерных лоз. И, как в бутылке кашинской мадеры, под красивым ярлыком, нет ни капли благородного виноградного сока, так и в дружбах российских, по большей части, мы встречаем весьма мало именно тех элементов, коими должны бы они оправдываться и обосновываться: сходства характеров, единства в образе мыслей и занятий, веры в одни и те же идеалы, — скажу даже больше: просто симпатии. «И ненавидим мы, и любим мы случайно». Свяжет чёрт верёвочкою, — и пошёл Иван Иванович околачиваться об Ивана Никифоровича лет этак на двадцать на пять, пока не прилетит поссорить их какой-нибудь гусак. Кроме того, как ни странно, есть дружбы, прямо-таки построенные на привычной и постоянной грызне и антипатии. Из далёкого, провинциального детства встают предо мною образы двух седых стариков — старого протопопа и купца, воротилы уездного города. Протопоп был славный, весёлый человек, вдовец, охотник выпить, побалагурить, душа честнейшая, полная той, сама себя не замечающей, но глубокой и чистой веры, что, в наивной цельности своей, теперь, кажется, уже и не встречается больше ни в каком сословии. Купец — человек тоже ничего себе, но заноза несноснейший и делец хитроумный. Протопоп считал его первейшим в мире плутом, а купец протопопа — праздным лодырем и бездельником. Оба отзывались друг о друге за глаза как нельзя хуже — и оба жить друг без друга не могли. И ничем нельзя было так угодить протопопу, как придти к нему рассказать о какой-нибудь новой «подлости» его друга-врага. Дом был у протопопа огромный, с длинною анфиладою проходных комнат, и с утра, после обеден, в каждой комнате — столик, а на столике — графинчик. Ходит протопоп из комнаты в комнату, то у одного столика приложится к графинчику, то у другого, а какой-нибудь гость, делающий ему компанию, врёт старику, что в голову придёт, про «Ефим Петрова»…
— А слышали вы, отец протопоп, как вчера Ефимка обставил краснухинских мужиков на овсе?
— Да ну? да что вы? Ну-те, ну-те, рассказывайте поскорее, Богом молю…
Слушает, всплёскивает руками, ужасается.
— Подлец-то! а? подлец-то какой! Казни за такие дела мало!.. Ведь нищие краснухинские-то, с нищих суму снимает… Да что же он, старый хрен, вовсе что ли Бога забыл?
— Видно, что забыл.
— Так — хоть о смертном часе помнил бы! Ведь помирать будем, недолго уж ему… старый человек!.. куда он себя готовит?!
— В место, надо полагать, не прохладное-с!
— Прямо — к Иуде Искариотскому, — решительно утверждает отец протопоп, — так-таки вот прямо в одном котле с Иудою будет вариться… и с Каином!!!
И в ту же минуту, взглянув в окно и приметив бредущего через соборную площадь Ефима Петрова, вопит зычным басом:
— Ефим Петрович! батенька! что же вы?! ужели мимо дружка пройдёте — не побываете?
— Ваши гости, отец Иван, ваши гости, — слышится ласковый ответ.
А протопоп, тем временем, успел уже пожаловаться гостю:
— Ишь — тащится, христопродавец! Очень надо!.. И чего он шляется ко мне? что ему у меня сладко? Ведь знает, что противен он мне, — инда нутро от вида его гнусного переворачивается, а каждый день — у меня, да у меня… Я вам так скажу: лучше бы мне с Варравою водку пить, чем с этим извергом!
Ефим Петров входит на крыльцо. Протопоп встречает его с самым искренним радушием, нежнейшею вежливостью; старики обмениваются любезностями, вместе путешествуют между водочными столиками, пьют, закусывают, — наконец, усядутся друг против друга в кресла, и… пошла писать губерния!
О. Иван (язвительно). Слыхал я, что вас, Ефим Петрович, надо поздравить с покупочкой?
Ефим Петров (совершенно хладнокровно). С какою, отец протопоп? Много чего ноне покупать приходится…
О. Иван. Овёс, сказывают, в Краснухине выгодно приобрели…
Ефим Петров (сразу смекнув, откуда дует ветер, — с полным бесстрастием). Овёс? да, ништо, отец протопоп, не без пользы!
О. Иван (на зените язвительности). Ну, поздравляю, поздравляю!
Ефим Петров (точно так же). Да уж поздравьте, поздравьте!
О. Иван (к присутствующим). Вот, выходит, и правда, что я сейчас говорил: хороший человек у нас Ефим Петрович, — и себя не обидит, и мужичкам какое подспорье даёт!.. жалеет меньшого-то брата… не то что другие!
Ефим Петров. Как мужичка не жалеть? Мужик, он — кормилец!
О. Иван (про себя). Жалел волк кобылу, — оставил хвост да гриву!
Ефим Петров (прекрасно всё расслышал, но сохраняет полную невозмутимость). Ась? Простите великодушно, отец протопоп: я на ухо-то слаб… не разобрал, что соблаговолили изрещи…
О. Иван. Ничего, Ефим Петрович, я так — свои мысли… Неблагодарные, выходят, мужики-то. Вы им благодетельствуете, они ревмя ревут. Через этого, говорят, Ефима Петрова мы все скоро по миру пойдём… Разбойник, говорят, он, аспид, кровопийца, анафема! Вы извините, Ефим Петрович, что я вам такие слова передаю: не моё, а их дурацкое рассуждение…
Ефим Петров. Не извольте беспокоиться, отец Иван! Разве переслушаешь всего людского разговору? Известное дело, — собака лает, ветер носит. На всякое чиханье не наздравствуешься… Вон и про ваше высокоблагословение сегодня в лавках куда как нехорошо разговаривали, — так нешто это возможно брать во внимание?
О. Иван (вскипая). То есть, что же это могли про меня разговаривать?!
Ефим Петров. Известно что… люди глупые… Дурашный, говорят, совсем дурашный протопоп у нас стал, из ума старик выживает, только и горазд, что водку пить, а то, небось, и в книги-то честь разучился…
О. Иван (в азарте). Это вы врёте! Это вы сами выдумали!
Ефим Петров. А вы про краснухинских мужиков выдумали!
О. Иван. Нет, не выдумал! Что вы грабитель, вся губерния знает!
Ефим Петров. А вы спьяну двоюродных без оглашения повенчали!..
И — этак препираются до позднего вечера. А затем расстаются, учтивейшим образом желая друг другу спокойной ночи и приятных сновидений, чтобы на завтра, при первой же встрече начать новый бой. Сегодня — сражение у протопопа, завтра — у Ефима Петрова. Ходят один к другому в гости и ругаются… Прожили они в подобном препирательстве лет сорок, а когда протопоп умер, купец пережил его очень недолго, и даже для самого поверхностного наблюдателя последних дней его не оставалось сомнений, что век Ефима Петрова был укорочен тоскою по друге-спорщике.
У автора этих строк нет старых друзей, — быть может, потому, что я не успел ещё выдержать имеющихся до ярлыка trés vieux, а, быть может, и потому, что вообще не судьба мне выдерживать их до столь лестного для меня и для них хрестоматического этикета. Есть два словечка «хорошие отношения», которые, я считаю гораздо более осмысленными, вероятными, возможными и удобными, чем слово «дружба», — и, когда возникает из них последняя, я всегда грустно вздыхаю мысленно:
— Вот и ещё одним хорошим отношениям конец!..
Друг — существо, быть может, и прекрасное, — иначе бы его не восхваляли в хрестоматиях, но и ужасное, — иначе вы не отправляли бы друзей своих в уме своём ко всем чертям раз по десяти на день!.. Друг — это несноснейший тиран, которого изобрёл Вельзевул, чтобы отравлять спокойствие людей, ухитрившихся в жизни своей увернуться и от злой жены, и от лютой тёщи. Пока вы с человеком только в хороших отношениях, — даже при весьма значительной интимности, — есть между им и вами стена «чужести», её же не перешагнёт никакое амикошонство, есть своего рода noli me tangere[4], сохраняющее вам свободу личности. Но — друг?!.. Это — человек, входящий в дом, по самоданному пропускному листу, мимо прислуги, которая не смеет остановить его словами: «барин занят», «нездоров», «барина нет дома», ибо:
— Занят? Да разве я помешаю? разве я в состоянии помешать? Я друг! Пусть занимается при мне, — я не в претензии!
— Нездоров? Что с ним, таким-сяким? Надо взглянуть! Эй ты, лежащий-болящий! нечего валяться-то! подбодрись, баба! Авось болезнь не к смерти, а к славе божией! Не видишь: друг пришёл!
— Не одет? Да мне-то что?! Очень мне нужны его церемонии! Я — друг… При мне — хоть без панталон!
— Нет дома? Ну, и ладно! Я подожду в кабинете…
— Барин не любит, чтобы без него…
— Ну, ну, ну… пожалуйста!.. Не чужой я. Я друг.
И, возвратясь, вы находите друга — у письменного вашего стола: сидит человек и, ничто же сумняшеся, разбирает вашу почту.
— А, здравствуй! вот и ты! Как я рад, что дождался! А твой олух не хотел было пускать меня. Пожалуйста, внуши ты ему, чтобы он научился различать своих от чужих… Эка, писем-то тебе наслали сегодня!
— Да… Но зачем же ты распечатал некоторые?!
— А что за важность?!
— Да та важность, что письма адресованы мне, а не тебе.
— Ну, вот ещё тонкости! Ведь к тебе по литературным делам пишут, — какие же тут могут быть секреты? Да я и не разболтаю. Разве ты не друг мой?
— Друг-то, друг, но всё же, знаешь, чужая корреспонденция…
— Пустяки! Буду нем, как могила… А тебе преинтересные вещицы, однако, сообщают. Вот тут какая-то барыня описывает, как её дочь мерзавец один соблазнил, увёз и бросил… Фамилии, конечно, просит сохранить в тайне.
— Какая же теперь к чёрту тайна, когда ты прочитал письмо?
— Ну, вот! болтун я что ли? Обидно даже! Говорю тебе: могила!.. Ты что будешь делать сейчас?
— Я? Фельетон писать.
— Ага! Фельетон!.. Да неужто ты ещё не написал фельетона?
— Нет.
— Эка сечь тебя некому!.. Когда же ты успеешь? Ведь времени-то тебе осталось — ой-ой-ой, как мало.
— Да, немного.
— И сколько раз я советовал тебе: пиши накануне!.. Ну, садись, садись, пиши, а то ещё опоздаешь… Пиши, пиши, я тебе не мешаю!.. Tiens! одну минуту: ты слышал, Сигма получил орден?
— Слышал
— Как же, как же! «За неслужебные заслуги». Знаешь, мне это очень нравится, потому что… Если позволишь, я тебе наскоро выскажу свой взгляд на положение журналиста в современном обществе… Вкратце, вкратце, я знаю, что ты должен спешить…
Ту-ту-ту, ту-ту-ту, — застучала говорильная машина на добрые полчаса!
— Ну, вот я и кончил, — можешь не бороздить чела своего морщинами нетерпения! Ох, вы, литераторы… всё важных птиц, да занятых людей из себя корчите! Садись, пиши, не мешаю… Да я и уеду сейчас. Который час? Четыре? А мне к пяти на Балтийский вокзал надо, — стало быть, в половине пятого я от тебя уеду. Ты позволишь посидеть эти полчаса у тебя?
— Сиди.
— Я почитаю газеты, а ты пиши, пожалуйста, пиши, я никогда себе не прощу, если ты из-за меня не исполнишь своей обязанности. Да! одно слово: скажи, пожалуйста, а Потапенко — в Париже?
— В Париже.
— Что он там делает?
Мне очень хочется ответить:
— Вероятно, мается с каким-нибудь парижским другом точно так же, как я с тобою, эфиоп ты этакий.
Но вспоминаю, что предо мною «друг», сдерживаюсь и кротко отвечаю:
— А кто ж его знает?
— Да-да-да… весело теперь в Париже, погода хорошая, министерства летают, как шары воздушные, ну, потом живого Дрейфуса привезут… клетку, пишут в телеграммах, уже приготовили…
— Какую клетку?!
— Тьфу! Заболтался! Вот уж — язык-то, что тряпка: болтает, а голова не знает… Не клетку, а тюрьму! Тюрьму, а не клетку! Ты рад?
— Ах, мне решительно всё равно сейчас!
— Как «всё равно»?! А ещё литератор! Разве литератору может быть всё равно, что привезут Дрейфуса? Ты посмотри, как другие литераторы волнуются… Вон хотя бы Антон Чехов… Кстати: Антон Чехов-то всё болен… И Сенкевич болен… С чего это они все расхворались? как ты думаешь? а?
Смотрю на него взглядом раненого на смерть мамонта и отвечаю с посильным смирением:
— Вероятно, с ними слишком много друзья разговаривают.
— Ха-ха-ха! Это камушек в мой огород? Остри, остри! Острее комариного носа не будешь! слыхал?.. Однако, я тебя и впрямь задерживаю. Садись, пожалуйста, и работай, не отлынивай от дела, — а то потом ещё всю свою неаккуратность на меня свалишь… О чём писать-то будешь? Небось о Вальдеке Руссо? Затаскали вы, господа фельетонисты, этого Вальдека Руссо… Заладила сорока Якова, твердит одно про всякого!
— Да и не думал я про Вальдека Руссо… ну его!
— Помилуй! как же так? Да ведь это, братец, тема! злоба дня! Об этом необходимо. Ты должен отвечать интересу минуты: публика требует…
— Ну, и пиши сам, если нравится.
— А ты думаешь, не написал бы? Вот только лень, а то сел бы и написал… Ну — если не о Вальдеке Руссо, так уж и ума не приложу, какой сюжет можешь ты высосать из текущих событий… Вот разве насчёт Македонии?
Вижу, что конца не будет болтовне — и, в отчаянии, вру:
— Да, да, именно насчёт Македонии.
Лицо друга проясняется.
— Македонии?
Он опускается в кресло, ставит цилиндр на пол и смотрит на часы:
— Эге! уже сорок минут пятого… пятичасовой поезд, стало быть, — ау! Ну, и тем лучше… Если ты о Македонии, я тебя так не оставлю. Я тебе насчёт Македонии свои взгляды изложу. Это, брат, штука серьёзная, я этим вопросом вплотную занимался.
— С чем тебя и поздравляю.
— Какие знакомства свёл ради этого! Только что — ха-ха-ха! — Александра Македонского не интервьюировал, а то — с посланником даже беседовал…
— С македонским?! Друг мой! очнись! пойди — выпей стакан холодной воды!
— Не с македонским, — какой там к чёрту македонский? А — с посланником Гебридских островов… Умнейший, братец ты мой, человек и такой обходительный: всё карамельки сосёт… А, впрочем, не иронизируй: и македонские посланники в свой срок будут. Уж мы с Комаровым постараемся… Ты меня расспроси, — я тебе такие вещи порасскажу… фельетончик выйдет, — публика пальчики оближет.
— Если только я успею его написать, а типография — набрать и напечатать, — пробую язвить я, — увы! напрасно! друг неуязвим!
— Пустяки! лучше запоздать, но написать что-нибудь основательное, чем, зря, верхоглядствовать… Ты слушай…
Ту-ту-ту, ту-ту-ту… опять гул машины красноречия — и уже не простой на этот раз, но ротационной: речь льётся быстрее горного потока, — и хоть бы на одном новом факте, хоть бы на одной оригинальной мысли приостановила внимание! Только удивляешься: угораздит же человека прочитать и запомнить наизусть такую уйму передовых статей!.. Слава Богу! Стоп ход! Излился и переводит дух.
— Понял?
— Понял.
— Что скажешь?
— Да — что сказать… Скажу тебе некрасовским стихом:
Не говори же чепухи
Ты, рьяный чтец, но критик дикий!..
— Ну, да, конечно, — обиделся друг, — где же нам! Конечно, вы одни — профессионалы — адепты истины…
Я, не отвечая, со свирепостью сел к письменному столу и написал: «Этюды СѴП..».. Затем рука моя машинально, сама собою, точно на спиритическом сеансе, вывела слова: «Друг пришёл»… Друг, между тем, сидел в аршине от меня расстояния, чего терпеть не могу, курил сигарищу, чего не выношу, шуршал огромною газетищею, чего я слышать не в состоянии… Я отвернулся, чтобы не видать и не слыхать его, и рука моя зачертила по бумаге:
«Он много ездит по России, хорошо знает её беды и нужды. Он — только что из губерний неурожая и привёз с собою много непосредственных наблюдений над голодн…»
— А вот уж за это я не похвалю, — раздался голос. Я вздрогнул и оглянулся…
Друг, подобравшись на цыпочках, стоял за мною и, через плечо моё, бесцеремоннейшим манером читал, что я пишу.
— Не похвалю!.. повторил он, не замечая моего удивлённого и даже несколько негодующего взгляда, — голод да голод, неурожай да неурожай, бесправие, да поползновение… что у вас, господа, более весёлых тем что ли нету?.. Ну-ка покажи, что ты там дальше-то пишешь? Эх, не последи за вами…
И — пользуясь тем, что, в изумлении, я невольно приподнялся с места, — «друг» без долгих околичностей юркнул, за спиною моею, на мой стул и, вооружившись карандашом, забрал в руки начатую рукопись…
«Обрушься на меня, ты, вековое зданье!»… Есть же, наконец, modus in rebus!
Я решился — и позвонил. И, когда вошёл мой слуга, я спросил его:
— Порфирий! нет ли у вас по близости предмета потяжелее?
— Утюг или безмен-с?
— Ударьте им — что есть у вас силы — этого господина по темени, а, когда будут составлять протокол об убийстве, покажите, что это сделал я…
Только теперь друг мой, кажется, понял, что он мне несколько надоел и мешает. Он встал, сделал дружеский знак:
— Не беспокойтесь мол идти за безменом, Порфирий!
И, послав мне воздушный поцелуй, расточился в воздухе, яко дым.
И после всего вышесказанного — о чём же было мне писать как не о друзьях, чёрт возьми?!