Приступая к короткому, вполне правдивому, рассказу об одном трагическом приключении на море, свидетелем которого мне довелось быть, я хочу сказать несколько слов о себе и о своей матери, которой ребёнком я стоил стольких слёз. Отца я почти не помню, но бедную, слишком молодую и добрую маму свою, я в школьные годы заставил много страдать, и теперь, когда я уже взрослый человек, и установилась моя не блестящая, но прочная карьера капитана коммерческого судна, я часто вспоминаю своё детство. Отдать меня в морской корпус мать не могла по многим причинам, а между тем с тех пор, как я помню себя, я бредил морем — рисовал корабли и, сидя на опрокинутых стульях, среди комнаты плыл в далёкие страны. Если верить в призвание и предопределение, то у меня оно выразилось в самой бесповоротной форме. Из классической, реальной гимназий, из корпуса и частного пансиона меня вернули обратно матери, я почему-то кроме географии ничему не учился, писал стихи «к морю» и всюду пером, карандашом, ножом и углём набрасывал проекты кораблей. Наконец, уступая моим просьбам, измученная моими школьными неудачами, мать отдала меня в Керченские мореходные классы, и оттуда, 14 лет, на иностранном судне, я ушёл в море простым матросом. В течение трёх лет, с 14 до 17, я переходил с австрийского на английский, с английского на итальянский корабль; наследуя от матери большую способность к языкам, я живо выучился свободно говорить на этих иностранных наречиях. За эти три года я почти не писал ей, давая только короткие сведения о том, где нахожусь. Да и что бы я сказал ей про себя? Я мыл палубу, стирал бельё, курил трубку, грузил соль, пока не разъедалась кожа рук, служил коком, сидел в тюрьме на Яве за возмущение экипажа, случалось, переносил побои. Я, её балованный, любимый сын, привыкший в мягкой постели, тонкому белью, я, её маленький Атя, башмачки которого она когда-то под новый год наполняла подарками, которому на Рождество делала такие чудные ёлки, для которого пела длинные баллады о Синбаде-мореходе. Я был буквально не в силах писать ей, но мысль о ней, воспоминания о её ласках, смехе, шутках, никогда не покидали меня, и ночью, стоя на вахте, вперив глаза в тёмную, страшную даль бесконечного моря, я думал о ней, просил у неё прощенья, и подробно, бессвязно душою беседовал с ней. Раннею весною 1888 года, я, уже 17-летним юношей с грубыми, мозолистыми руками, широкими плечами и с чуть пробивающимися усиками, здоровый и весёлый возвращался в Россию. Пароход наш, «Николаос Вальянос» вышел с полным грузом из Судерланда и только что спущенный со стапеля, чистенький, заново выкрашенный, гордо прошёл в море среди грязных, покрытых угольной пылью купеческих судов. Март месяц в Немецком море даёт себя знать кораблям знаменитыми равноденственными бурями, и не один десяток судов вычёркивают они ежегодно из таможенных списков. На нашем корабле была новая машина и крепкие паруса, тем не менее, мы до широты Дувра протащились 4 дня. Море было бурно, огромные зелёные волны то подымали пароход на страшную высоту, то бросали его вниз, каждую минуту валы вкатывались на палубу и наполняли всё пространство между баками и площадкой. Мы утешали себя тем, что как ни страшна была буря в открытом море, в узком месте как, например, Ла-Манш, она была бы для нас ещё страшнее, так как там кораблю грозит ещё опасность разбиться о береговые скалы и подводные камни, или столкнуться во время тумана с одним из тысячи снующих взад и вперёд кораблей и пароходов. В ночь на 28 марта никто не спал на «Николаос Вальянос», глаза всех были устремлены вперёд, каждую минуту то зелёный, то красный огонь открывался то по ту, то по другую сторону, и тяжело нагруженные корабли, чуть-чуть белея своими парусами, как привидения проносились мимо нас в туманной и бурной мгле ночи. Вдруг справа от нас мелькнул яркий белый огонь. — Право на носу сигналят! — закричал вахтенный матрос, все бросились на борт, через минуту, справа от нас открылось три красных фонаря, знак, что судно не может уже управляться. Мы подошли ближе и зажгли фальшфеер, со встречного судна раздался выстрел из пушки. — Погибают, — сказал капитан. И это слово, сказанное тихо и просто, отозвалось в сердцах наших как звук похоронного колокола. Погибают в такую бурную ночь, когда нет возможности подойти к ним, погибают в сплошном тумане и мраке, близ людей, которые не видят их и не слышат ни их отчаянных криков, ни их мольбы. Однако мы дали знать, что слышали их призывный выстрел, но пока не можем помочь им. Наш капитан решил лавировать вокруг погибающего корабля до зари и с рассветом подать им помощь. Томительно долго показалась нам ночь, усталые, напряжённые глаза всех, кто не был непосредственно занят делом, не отрываясь впивались в окружающий мрак, и вот где-то на окраине забрезжил свет, плотные ткани тумана стали редеть, приподыматься, и нам представилась страшная картина… Четырёхмачтовый корабль «Цимла» с бортом переломанным, почти перерезанным посередине от высоты ватерлинии до планшира. Три задние мачты вынесены ветром, болтаясь на снастях, бились об его борта, четвёртая фок-мачта и бушприт ещё стояли, изодранные, безобразные клочки парусов как лохмотья савана на страшном привидении тряслись под напором ветра. Как мы узнали после, «Цимла» накануне, в страшный туман, столкнулась на всём ходу с английским барком, который врезался в середину её. Капитан «Цимлы» и часть экипажа успели соскочить на английский барк, который как менее повреждённый, и ушёл. 4 человека потонули, а 24 были спасены нами. Между ними было 8 человек учеников английских мореходных классов; более слабые и молодые из них были привязаны к уцелевшим мачтам, чтобы не дать разъярённым волнам, хлеставшим через борт, унести — «слизнуть» эти беззащитные жертвы. Два раза ездили мы на шлюпках за спасёнными нами людьми. Буря не утихала, бешеные волны гнались за нами, боролись, как бы желая отнять предназначенную им добычу. Когда все спасённые нами люди были укрыты, согреты и отданы на попечение опытных старых матросов, взоры всех нас опять приковались к «Цимле». Корабль — это отчий дом для сердца моряков, и его страдания взывают так же громко к их чувству как и людские. «Цимла» — с опущенным носом, с поднятой кормой, с почти переломанной средней частью — билась на воде, как бы не сдаваясь врагу, рвавшему её со всех сторон. Наш капитан раздумывал. «Цимла» взяла «генеральный» груз и ¾ его по закону принадлежат тому, кто спасёт его. Решено было взять «Цимлу» на буксир и зайти с нею в ближайший порт на северном берегу Франции. С величайшим трудом удалось нам завести два проволочных каната и закрепить корабль настолько, что он мог двигаться за нами. Но кто будет держать руль на сломанном судне? Без этого он будет бессильно мотаться и затруднить наше, и без того не лёгкое предприятие. Капитан вызывал охотника. — Сто фунтов стерлингов тому, кто будет держать руль на «Цимле»! Сто фунтов стерлингов! Сердце моё забилось, если бы я мог привести матери такой подарок и сказать: я заслужил его своею храбростью и самоотвержением. Не знаю принял ли бы капитан мой вызов, как младшего из всей команды, но пока я колебался и боролся с каким-то неизведанным предчувствием, которое как призрак смерти смотрело на меня с пустого, изуродованного корабля, из среды матросов выступил грек, красивый, стройный парень лет 26. Этого грека любила вся команда за его необыкновенно красивые чёрные глаза, за его весёлый нрав и чудные песни, которые он певал нам на отдыхе. Грека завезли на «Цимлу», и мы двинулись в путь. Страшным, безобразным привидением с фонарями, зажжёнными высоко на оставшихся мачтах, двигалась за нами в тумане и «Цимла». И жутко было сознание, что там, на корме, стоит теперь один-одинёшенек молодой грек, и, с трудом направляя тяжёлый руль, напрасно напрягает свои глаза. К 11 часам вечера судно наше до того понизилось над водой, что замедлило ход до одного узла в час. Всем стало ясно, что корпус «Цимлы» уже под водой, и не только нет надежды пробуксировать «Цимлу» в порт, но что и сами мы неминуемо погибнем, если капитан не захочет расстаться с дорогим грузом. Все молчали, исполняли своё дело и только с напряжением глядели во мрак ночи, откуда как глаза гнавшейся за нами смерти бежали зажжённые фонари «Цимлы». — Перерубить буксир! — раздалась команда капитана; вмиг перерубили канаты; как облегчённый грудью вздохнул наш корабль и быстро поднялся над водою. На всякий случай спустили шлюпку, но не успели гребцы взмахнуть вёслами, как из всех грудей вырвался один общий крик. «Цимла», не поддерживаемая больше буксирными канатами, мгновенно погрузилась на дно, мелькнули только низко-низко над водою горящие фонари, и всё пропало в непроницаемом мраке. Спасённых нами людей доставили в порт Франции, и мы все служащие получили по одному фунту стерлингов награды. Через несколько месяцев я был в России. Год, который я провёл после этого с матерью, загладил как на моих руках мозоли, так и все тяжёлые воспоминания трёхлетнего скитания на чужеземных кораблях; я подготовился и сдал экзамен на штурмана дальнего плавания, затем на следующую весну получил место старшего помощника капитана на одном из коммерческих пароходов на Волге, а затем, соскучившись по солёной воде, перешёл в море и теперь служу капитаном на большом купеческом торговом судне. Но ни время, ни жизнь не изгладили ещё из моей памяти судьбу «Цимлы», и какой-нибудь обрывок песни, блеск чьих-нибудь красивых чёрных глаз сразу вызывает в моей памяти как живой образ молодого грека, так безмолвно, так страшно просто погибшего на чужом корабле.
За эти три года я почти не писал ей, давая только короткие сведения о том, где нахожусь. Да и что бы я сказал ей про себя? Я мыл палубу, стирал бельё, курил трубку, грузил соль, пока не разъедалась кожа рук, служил коком, сидел в тюрьме на Яве за возмущение экипажа, случалось, переносил побои. Я, её балованный, любимый сын, привыкший в мягкой постели, тонкому белью, я, её маленький Атя, башмачки которого она когда-то под новый год наполняла подарками, которому на Рождество делала такие чудные ёлки, для которого пела длинные баллады о Синбаде-мореходе. Я был буквально не в силах писать ей, но мысль о ней, воспоминания о её ласках, смехе, шутках, никогда не покидали меня, и ночью, стоя на вахте, вперив глаза в тёмную, страшную даль бесконечного моря, я думал о ней, просил у неё прощенья, и подробно, бессвязно душою беседовал с ней. Раннею весною 1888 года, я, уже 17-летним юношей с грубыми, мозолистыми руками, широкими плечами и с чуть пробивающимися усиками, здоровый и весёлый возвращался в Россию. Пароход наш, «Николаос Вальянос» вышел с полным грузом из Судерланда и только что спущенный со стапеля, чистенький, заново выкрашенный, гордо прошёл в море среди грязных, покрытых угольной пылью купеческих судов. Март месяц в Немецком море даёт себя знать кораблям знаменитыми равноденственными бурями, и не один десяток судов вычёркивают они ежегодно из таможенных списков. На нашем корабле была новая машина и крепкие паруса, тем не менее, мы до широты Дувра протащились 4 дня. Море было бурно, огромные зелёные волны то подымали пароход на страшную высоту, то бросали его вниз, каждую минуту валы вкатывались на палубу и наполняли всё пространство между баками и площадкой. Мы утешали себя тем, что как ни страшна была буря в открытом море, в узком месте как, например, Ла-Манш, она была бы для нас ещё страшнее, так как там кораблю грозит ещё опасность разбиться о береговые скалы и подводные камни, или столкнуться во время тумана с одним из тысячи снующих взад и вперёд кораблей и пароходов.
В ночь на 28 марта никто не спал на «Николаос Вальянос», глаза всех были устремлены вперёд, каждую минуту то зелёный, то красный огонь открывался то по ту, то по другую сторону, и тяжело нагруженные корабли, чуть-чуть белея своими парусами, как привидения проносились мимо нас в туманной и бурной мгле ночи. Вдруг справа от нас мелькнул яркий белый огонь.
— Право на носу сигналят! — закричал вахтенный матрос, все бросились на борт, через минуту, справа от нас открылось три красных фонаря, знак, что судно не может уже управляться. Мы подошли ближе и зажгли фальшфеер, со встречного судна раздался выстрел из пушки.
— Погибают, — сказал капитан.
И это слово, сказанное тихо и просто, отозвалось в сердцах наших как звук похоронного колокола.
Погибают в такую бурную ночь, когда нет возможности подойти к ним, погибают в сплошном тумане и мраке, близ людей, которые не видят их и не слышат ни их отчаянных криков, ни их мольбы. Однако мы дали знать, что слышали их призывный выстрел, но пока не можем помочь им. Наш капитан решил лавировать вокруг погибающего корабля до зари и с рассветом подать им помощь. Томительно долго показалась нам ночь, усталые, напряжённые глаза всех, кто не был непосредственно занят делом, не отрываясь впивались в окружающий мрак, и вот где-то на окраине забрезжил свет, плотные ткани тумана стали редеть, приподыматься, и нам представилась страшная картина…
Четырёхмачтовый корабль «Цимла» с бортом переломанным, почти перерезанным посередине от высоты ватерлинии до планшира. Три задние мачты вынесены ветром, болтаясь на снастях, бились об его борта, четвёртая фок-мачта и бушприт ещё стояли, изодранные, безобразные клочки парусов как лохмотья савана на страшном привидении тряслись под напором ветра. Как мы узнали после, «Цимла» накануне, в страшный туман, столкнулась на всём ходу с английским барком, который врезался в середину её. Капитан «Цимлы» и часть экипажа успели соскочить на английский барк, который как менее повреждённый, и ушёл. 4 человека потонули, а 24 были спасены нами. Между ними было 8 человек учеников английских мореходных классов; более слабые и молодые из них были привязаны к уцелевшим мачтам, чтобы не дать разъярённым волнам, хлеставшим через борт, унести — «слизнуть» эти беззащитные жертвы. Два раза ездили мы на шлюпках за спасёнными нами людьми. Буря не утихала, бешеные волны гнались за нами, боролись, как бы желая отнять предназначенную им добычу. Когда все спасённые нами люди были укрыты, согреты и отданы на попечение опытных старых матросов, взоры всех нас опять приковались к «Цимле».
Корабль — это отчий дом для сердца моряков, и его страдания взывают так же громко к их чувству как и людские. «Цимла» — с опущенным носом, с поднятой кормой, с почти переломанной средней частью — билась на воде, как бы не сдаваясь врагу, рвавшему её со всех сторон. Наш капитан раздумывал. «Цимла» взяла «генеральный» груз и ¾ его по закону принадлежат тому, кто спасёт его. Решено было взять «Цимлу» на буксир и зайти с нею в ближайший порт на северном берегу Франции.
С величайшим трудом удалось нам завести два проволочных каната и закрепить корабль настолько, что он мог двигаться за нами. Но кто будет держать руль на сломанном судне? Без этого он будет бессильно мотаться и затруднить наше, и без того не лёгкое предприятие. Капитан вызывал охотника.
— Сто фунтов стерлингов тому, кто будет держать руль на «Цимле»!
Сто фунтов стерлингов! Сердце моё забилось, если бы я мог привести матери такой подарок и сказать: я заслужил его своею храбростью и самоотвержением. Не знаю принял ли бы капитан мой вызов, как младшего из всей команды, но пока я колебался и боролся с каким-то неизведанным предчувствием, которое как призрак смерти смотрело на меня с пустого, изуродованного корабля, из среды матросов выступил грек, красивый, стройный парень лет 26. Этого грека любила вся команда за его необыкновенно красивые чёрные глаза, за его весёлый нрав и чудные песни, которые он певал нам на отдыхе.
Грека завезли на «Цимлу», и мы двинулись в путь. Страшным, безобразным привидением с фонарями, зажжёнными высоко на оставшихся мачтах, двигалась за нами в тумане и «Цимла». И жутко было сознание, что там, на корме, стоит теперь один-одинёшенек молодой грек, и, с трудом направляя тяжёлый руль, напрасно напрягает свои глаза.
К 11 часам вечера судно наше до того понизилось над водой, что замедлило ход до одного узла в час.
Всем стало ясно, что корпус «Цимлы» уже под водой, и не только нет надежды пробуксировать «Цимлу» в порт, но что и сами мы неминуемо погибнем, если капитан не захочет расстаться с дорогим грузом. Все молчали, исполняли своё дело и только с напряжением глядели во мрак ночи, откуда как глаза гнавшейся за нами смерти бежали зажжённые фонари «Цимлы».
— Перерубить буксир! — раздалась команда капитана; вмиг перерубили канаты; как облегчённый грудью вздохнул наш корабль и быстро поднялся над водою. На всякий случай спустили шлюпку, но не успели гребцы взмахнуть вёслами, как из всех грудей вырвался один общий крик.
«Цимла», не поддерживаемая больше буксирными канатами, мгновенно погрузилась на дно, мелькнули только низко-низко над водою горящие фонари, и всё пропало в непроницаемом мраке.
Спасённых нами людей доставили в порт Франции, и мы все служащие получили по одному фунту стерлингов награды. Через несколько месяцев я был в России. Год, который я провёл после этого с матерью, загладил как на моих руках мозоли, так и все тяжёлые воспоминания трёхлетнего скитания на чужеземных кораблях; я подготовился и сдал экзамен на штурмана дальнего плавания, затем на следующую весну получил место старшего помощника капитана на одном из коммерческих пароходов на Волге, а затем, соскучившись по солёной воде, перешёл в море и теперь служу капитаном на большом купеческом торговом судне. Но ни время, ни жизнь не изгладили ещё из моей памяти судьбу «Цимлы», и какой-нибудь обрывок песни, блеск чьих-нибудь красивых чёрных глаз сразу вызывает в моей памяти как живой образ молодого грека, так безмолвно, так страшно просто погибшего на чужом корабле.